Роберт О`Брайен - Z – значит Захария
Возвращаясь домой, я подумала, что это добрый знак. Я немного суеверна и всегда считала, что птицы приносят удачу – когда утром я просыпаюсь, гляжу в окно и вижу птицу, особенно если она близко и смотрит на меня, я считаю ее символом того, что сегодня произойдет что-то хорошее. Наверное, это потому, что когда мне было четыре года и я впервые услышала про молитвы, мне сказали, что они улетают к небесам. Поэтому я представляла их в виде птиц, летящих ввысь.
Конечно, моя сегодняшняя птица летела (падала!) вниз, в неподходящем для молитвы направлении, но все же я чувствовала себя чуть веселее, пока шла домой. Меня не расстроило даже то, что я так и не помолилась.
Вечер
Он все так же. Не знаю, что поддерживает в нем жизнь. Я не осмеливаюсь даже попытаться пошевелить его; у меня такое чувство, что малейшее беспокойство, даже просто громкий звук, могут оборвать эту ниточку. Я и постельное белье не меняла, хотя оно уже грязное.
Вернувшись из церкви, я поговорила с ним – очень тихо, просто сказала, что пришла. Он не проснулся, даже веком не дернул. И все же я чувствую: он услышал меня, пусть и лежал без сознания, и ему было приятно, что кто-то рядом.
Я была так уверена в этом, что решила почитать ему, чтобы он чувствовал, где я. Подумала о Библии, но в конце концов остановилась на стихах: они – лучшее утешение. Так что я притащила из своей комнаты антологию и прочитала «Элегию на сельском кладбище» Грея. Она грустная, но мне нравится. Я понимала, что она о смерти, но была уверена: он не поймет ни слова, хотя и надеялась, что до него долетит мой голос.
Опять же, не знаю, ради кого я на самом деле это делала. Чтение стихов явно успокаивает меня и проясняет мысли. Я подумала, что как-нибудь потом даже поиграю на пианино, что-нибудь спокойное, удерживая левую педаль. В конце концов, оно стоит в другой комнате, а ему явно понравилось, как я играю.
Закончив «Элегию», я сидела в кресле и думала о мистере Лумисе и Эдварде.
Думаю, придется согласиться с догадкой, что мистер Лумис застрелил Эдварда. Ужасная мысль, учитывая, что он единственный человек, который, возможно, встретится мне за всю оставшуюся жизнь.
Конечно, я не знаю наверняка. Но после всего, что он наговорил в бреду и глядя на дырки в костюме, трудно в это не поверить. Правда, судя только по его словам, я не могу окончательно решить, насколько он виноват. В каком-то смысле это была самооборона. Если бы Эдвард забрал костюм, ушел и не вернулся, он бы тем самым обрек мистера Лумиса на вечное – скорее всего, даже наверняка, на вечное – пребывание в лаборатории. Оттуда ему бы рано или поздно пришлось выйти за едой, водой или воздухом и – погибнуть. Так что Эдвард, пытаясь украсть костюм, сам, можно сказать, угрожал ему смертью.
И потом, возможно, мистер Лумис думал о большем, чем просто о выживании. Бредя, он говорил, что костюм был слишком важным, чтобы растрачивать его впустую, называл его «самой полезной вещью». Возможно, он думал не только о себе, но о сохранении человечества. В то время он еще совершенно точно верил, что в убежищах могли выжить люди – на подземных базах ВВС и тому подобных, и, кроме костюма, единственного в своем роде, не было других средств связаться с ними. Костюм и впрямь был слишком важным, чтобы растрачивать его попусту. Если он думал именно так и если Эдвард не хотел этого признавать, будучи эгоистичным дураком, тогда Эдвард был неправ.
Все зависит от того, каким был этот Эдвард. Если честным и ответственным, если действительно собирался вернуть костюм и сдержал бы слово, то, наверное, мистеру Лумису стоило одолжить его. Хотя, конечно, как он говорил, вдруг что-то случилось бы? Но если Эдвард просто хотел безрассудно улизнуть, тогда я не могу слишком винить мистера Лумиса.
Но что если мистер Лумис хотел оставить костюм себе? Что если он рассчитывал, когда придет время, сам сбежать из бункера на поиски возможно уцелевшей цивилизации? В конце концов, в итоге он так и сделал.
Так что в каком-то смысле все зависит о того, кем был – и есть – мистер Лумис. И, честно говоря, я этого действительно пока не знаю.
Меня одолевают сомнения. Если он выживет и придет в сознание, спросить его об этом? Он явно не хотел распространяться о том, что произошло: в своем рассказе про лабораторию, костюм и поход в Чикаго он ни разу вообще не упомянул Эдварда. С другой стороны, трудновато будет, живя вдвоем, знать его секрет и не проговориться.
Мне придется принять решение.
6 июня
Сегодня утром я опять ходила в церковь, утратив всякую надежду. Он лежал неподвижно, не подавая никаких признаков жизни, кроме очень слабого дыхания, уже более тридцати двух часов. Я начала чувствовать себя так, как будто в конце концов снова осталась одна. Нелегко было думать о нем как о человеке, способном говорить и мыслить. И все же я не хотела сдаваться, чувствуя: сдамся я – сдастся и он. Потому и пошла в церковь.
День был пасмурным, воздух пах свежестью и влагой. Ночью пролился небольшой дождь и собирался снова. Подходя со мной к церкви, Фаро побежал обнюхивать траву, где я оставила птенца, но тот уже исчез. Не сомневаюсь: родители вернули его в гнездо.
В этот раз я не забыла ни про Библию, ни про молитву.
На обратном пути собрала немного цветов шиповника, росшего вдоль дороги, и дома, поставив их в вазу, отнесла ему в комнату. Цветки яблони завяли и осыпались. Он не может их видеть, конечно. Я снова сделала это для себя.
Потом я села у кровати и, как могла, посчитала частоту дыхания. Перепроверила три раза, и вроде бы получается, что она упала с пятидесяти до примерно тридцати. Кажется, и дыхание стало чуточку глубже.
Не знаю, хороший ли это признак, но вдруг?
Поиграла еще полчаса на пианино; надеюсь, музыка долетает туда, где он сейчас находится.
Тринадцать
7 июня
Ему определенно лучше.
Он по-прежнему не просыпается, но частота дыхания упала до 18 раз в минуту – почти норма, – а цвет лица стал из голубого белым. Он и выглядит лучше. Я еще не мерила температуру, но могу сказать, потрогав его лоб и свой: она все еще высокая, но уже не такая, как была.
Воспользовавшись этим улучшением (которое может быть, насколько я понимаю, всего лишь временным), я заменила ему простыню, одеяла, наволочки и пижаму. Чтобы заменить простыню, пришлось перекатить его с одного края кровати на другой (нас так учили в курсе гигиены), я старалась сделать это очень бережно. Кажется, ему не повредило, даже никак не отразилось на дыхании.
В общем, это была, конечно, грязная работа. Предстоит большая стирка, и я теперь понимаю, что не создана быть медсестрой или сиделкой. Одно время я подумывала об этом – издалека профессия медсестры казалась хорошей: помогать людям, нуждающимся в помощи, да еще и получать за это деньги. Но в итоге я остановилась на преподавании: тоже, в каком-то смысле, помощь людям.